Как-то в женской школе, в десяти милях от нас, учительница увидела у одной девочки на спине красные, воспаленные пятнышки. Она, конечно, струхнула: не дьяволова ли это отметина? Девочка впала в отчаяние и умоляла учительницу никому ничего не рассказывать; она уверяла, что это следы от блошиных укусов. Дело пошло своим ходом, школьниц подвергли осмотру, пятнышки оказались у всех пятидесяти девочек, но у одиннадцати из них пятнышек было особенно много. Назначили тут же комиссию, которая и допросила одиннадцать школьниц; они ни в чем не желали сознаться и только кричали: «Мама!» Тогда их заперли поодиночке в темных камерах и посадили на десять дней и десять ночей на хлеб и воду. К концу этого срока они перестали плакать, сидели исхудавшие, с блуждающим взглядом, не принимали совсем пищи и только что-то несвязно про себя бормотали. Потом одна призналась, что часто летала верхом на метле на шабаш в сумрачное ущелье в горах, пила там вино, неистовствовала, плясала там с ведьмами и даже с самим Нечистым и что все они вели себя там непотребно, кощунственно, поносили священников и проклинали господа бога. Правда, девочка не смогла рассказать все это в достаточно связной форме и не сумела вспомнить подробности, но зато члены комиссии точно все знали, что ей следует помнить: у них был вопросник для изобличения ведьм, составленный еще лет двести тому назад. Они только спрашивали: «А это ты делала?» И она отвечала: «Да!» — и глядела на них бессмысленно и уныло. Когда остальные десять девочек услышали, что их подруга созналась, они тоже решили сознаться и тоже ответили: «Да!» Тогда их всех вместе сожгли на костре. Это было, конечно, разумное, правильное решение. Все в деревне пошли смотреть, как их будут жечь. Я тоже пошел. Но когда я узнал одну из них, веселую красивую девочку, с которой мы часто вместе играли, когда я увидел ее прикованную к столбу и услышал рыдания ее матери, которая, обнимая дочь и осыпая ее поцелуями, беспрерывно кричала: «Господи, боже мой! Господи, боже!» — я не вынес этого ужаса и пошел прочь.
Когда сожгли бабушку Готфрида Happa, стоял сильный мороз. Ее обвинили в том, что она вылечивала людей от головной боли, массируя им затылок и шею. Каждому было понятно, что она делала это с помощью дьявольских чар. Судьи хотели расследовать дело, но старуха сказала, что в этом нет никакой нужды, что она и так готова признать, что она ведьма. Тогда ее приговорили к сожжению на рыночной площади утром на следующий день. Первым на площадь утром пришел человек, который должен был все приготовить для казни и разжечь костер. Потом тюремщик привел старуху, оставил ее на площади и отправился за другой ведьмой. Родственники старухи не пришли с ней проститься, народ был озлоблен и мог их обидеть или даже побить камнями. Я пришел на площадь и угостил старуху яблоком. Она сидела на корточках у костра и грелась; губы ее и сморщенные старческие руки посинели от холода. Рядом с нами стоял какой-то чужой человек, — это был путешественник, гостивший у нас проездом. Он ласково заговорил со старухой и, видя, что, кроме меня, никого кругом нет, выразил ей участие. Он спросил ее, подлинно ли она ведьма, и она ответила — нет. Удивленный и еще более опечаленный, он воскликнул:
— Зачем же ты на себя наклепала?
— Я бедная старуха, — сказала она, — и живу только тем, что заработаю. Что мне еще оставалось делать? Если я буду отрицать, что я ведьма, меня, может быть, и выпустят. Но что со мной станется? Всем известно, что меня судили за ведовство, и никто не захочет теперь у меня лечиться. Люди будут травить меня собаками. Я погибну от голода. Пусть уж лучше меня сожгут, — по крайней мере, скорый конец. Спасибо вам обоим, вы были добры ко мне.
Она пододвинулась ближе к костру и протянула руки, чтобы согреть их; снежные хлопья тихо и ласково опускались на ее седую голову, которая становилась все белее и белее. Собрались зрители, кто-то бросил в старуху яйцом. Оно попало ей в глаз, разбилось и потекло по щеке. Послышался смех.
Я рассказал Сатане эту историю про бабушку Готфрида Happa и про одиннадцать девочек, но мой рассказ его, как видно, не тронул. Таков род человеческий, сказал Сатана, и лучше совсем не касаться того, что творят люди. Он повторил также, что видел сам, как создан был человек, и что он был слеплен из грязи, а не из глины, — частью, во всяком случае. Я знал, какую часть он имеет в виду, — ту, что именуется Нравственным чувством. Увидев, что я угадал его мысль, он засмеялся. Потом подозвал вола, пасшегося поблизости, ласково тронул его за холку и о чем-то с ним побеседовал.
— Вот возьми хоть вола, он не станет терзать малых детей одиночеством, страхом и голодом, ввергать их в безумие, а потом жечь на костре ни за что. Он не станет надрывать сердце бедной, ни в чем не повинной старухи и доводить ее до того, что она побоится жить среди себе же подобных. Он не станет издеваться над ней в ее смертный час. Вол не станет этого делать потому, что он не заклеймен Нравственным чувством. Вол не знает зла и не творит зла; он подобен ангелам в небе.
При всем своем обаянии Сатана был суров до жестокости, когда речь заходила о человеческом роде. Он презирал людей и не находил в их защиту ни единого слова.
Как я уже раньше сказал, мы считали, что Урсула поступила весьма опрометчиво, наняв мальчика из семьи Нарров. И мы были правы: люди вознегодовали, услышав об этом. Откуда взялись эти деньги на слугу, рассуждали они, когда старухе с девушкой самим не хватает на хлеб? Еще недавно Готфрида все сторонились, но теперь, чтобы удовлетворить свое любопытство, люди стали заговаривать с ним и искать его общества. Готфрид был очень доволен, по своей простоте он не видел ловушки и болтал, как сорока.